Письмо Михайла Ломоносова

Культура, Новости

  24 Окт , 2009

В последние годы несколько часов перед ночным сном стали особо любезны сердцу российского академика. Густая темнота зимней петербургской ночи за окнами кабинета отодвинула дневную суету, и Михайло Ломоносов снял надоевший за день парик, бросил эту заграничную штуковину на диван. Голове, освобожденной от тяжести искусственных волос, сразу стало легче. И мысли в ней потекли теперь не о будничном, а совсем про другое. Только от этого щемить на душе стало еще сильнее.

 

 

В сегодняшний день Иван Шувалов отозвал его в сторону от гостей, пришедших к нему в дом на прием, и стал просить помириться с Сумароковым. По тому, как говорил он голосом сильным, хотя и отступя от других, Ломоносов понял: затеяно такое не спроста. Шувалову надобно, дабы сказанное им стало слышно и кое-кому еще. Гостиная в доме его ситу подобна: скажешь здесь слово, а оно все равно скоро прольется в других разных местах…
Поэтому на людях Михайло перечить не стал. Только засопел от обиды и молча, дабы не сорваться на ругань, вышел из комнаты. Теперь по спокойствию решил отписать Шувалову все, что камнем легло на сердце…
Свечка на столе уже догорела до половины. Оплывающий стеарин облепил ее ствол. Как ледовые наросты на деревьях в родных поморских местах, подумалось Ломоносову…

 

В часы трудных раздумий ему чаще всего вспоминалось детство. С тяжелым гулом Белого моря, куда его вывозил отец. С загадочными огнями северного сияния в небесах. Эти непонятно откуда возникавшие сполохи всегда будили в нем жажду к познаниям. Всего происходящего в небе, на земле и в нем самом.
Сейчас жизнь его уже подбирается к середине, наверное, поэтому он строже стал оценивать и каждый уходивший день, и любой свой поступок.

 

Вот и сегодня отобрал несколько самых в науке прилежных отроков из младших академических гимназистов и привел к вечеру в свою домашнюю обсерваторию. Показал мальцам составленную им самим из придуманных выпуклых оптических стекол ночезрительную трубу для осмотра неба в темное время. До сих пор помнит запылавшие удивлением глаза одного мальчишки, дольше других смотревшего на желтый блин луны. Ломоносов уже знал, как поражает человека, впервые узревшего в телескоп совсем близко ночное светило. Голубые глазищи гимназиста стали круглыми от увиденного. У своего профессора он спросил, а сможет ли когда-нибудь человек походить по тем горам и землям, которые они только что рассматривали.

 

Ломоносов рассмеялся, потрепал мальца за льняные космы, и перешел на латынь:
– Audaces fortuna juvat…
На всякий случай, чтобы лучше запомнили, перевел пословицу на русский и добавил уже от себя:
– Смелым судьба помогает, учат нас много знавшие римляне. Поэтому подрастете – пробуйте… Audaces fortuna juvat…

 

Сам-то он тоже старается жить по этому правилу. И когда самовольно с обозом поморов подался в Москву за знаниями. И когда берется впервой доказывать то, что другим кажется невероятным и смешным. И когда начинает бороться с именитыми учеными-инородцами, преграждающими его воспитанникам доступ к науке…

 

Ломоносов достал отточенное гусиное перо, вставленное по привычке за ухо, и начал письмо Шувалову:
"Милостивый государь, Иван Иванович!

 

Никто в жизни меня больше не изобидел, как Ваше высокопревосходительство. Призвали Вы меня сегодня к себе. Я думал, может быть, порадуете по поводу моих прошений для дел научных. Вдруг слышу: помирись с Сумароковым! То есть сделай смех и позор, свяжись с тем человеком, от коего все бегают…".
Ломоносов подумал немного, вздохнул и добавил через запятую:
"Вы и сами так делаете…".

 

Но дальше письмо не вязалось. Шувалов в его жизни занимал особое место, хотя ему лет на пятнадцать было поменьше. Давным-давно, еще когда Ломоносов приехал из-за границы и только начинал свои изыскания в академии, задыхаясь от безденежья не только на приобретение нужных приборов, но и содержание семьи, молодой Шувалов не единожды выручал его. Видно, умный царедворец, приласканный императрицей, почуял в ученом родственную душу. Не отказывал ему и в покровительстве, и дружбой своей одаривал.

 

Сближало их то, что Шувалов понимал толк в живописи, имел чутье на гармонию красок, собирал картины, намеревался открыть академию живописи в России. Именно благодаря поддержке Ивана его вторая ода на день восшествия на престол ея величества государыни императрицы Елизаветы Петровны была не только замечена при дворе, но и премией сената отмечена.

 

Правда, как и все вельможные чиновники из дворян, Шувалов свысока относился к его частым ожесточенным спорам с Сумароковым о стилях, надлежащих для русской поэзии. А как человек, избалованный богатством, мог и пошутить над безденежным ученым.

 

Ломоносов до сих пор помнит такую его проделку. Те две тысячи, которые причитались ему за премию, он долго не мог получить. Казна, после прошумевшего юбилея восшествия на престол царевны, совсем опустела. Шувалов, как только кое-какие деньги в ней заявились, дал знать Ломоносову. Да умолчал про то, в каком они виде. Когда Михайло заявился за ними, там еле наскребли две тысячи только медными денежками. Пришлось ему податься на хозяйский двор в академию, отыскать мужиков с двумя телегами и опять в казну поспешить. Так на двух возах и доставил свою премию Ломоносов.

 

Одна радость в той смешной картине все-таки имелась. Пока лошади по Дворцовой площади, Невскому и Мойке цокали, а он сам рядом с возницами шествовал, много знакомых повстречалось. Они удивлялись, что Михайло деньги к себе домой возами доставляет. Зато в займах, которые ему часто требовались на дела академии, стали отказывать реже. В нынешнее время, понялось еще тогда Ломоносову, в России важнее слыть денежному, чем умному…

 

Не постиг умный вельможа Иван Иванович простых истин. Стыдно деньги к себе домой из казны тайком тащить. Для благого же дела Михайло готов и посмешище пережить. Гимназистам его уже не первый день в пустых животах кишка кишке бьет по башке. Так и медные деньги станут в радость…

 

А когда его под арест посадили, опять-таки Иван Шувалов на помощь пришел. Хоть и давно то случилось, а Ломоносову дело это хорошо помнилось. Он первым не втихомолку, а на собрании академии обратил внимание на то, что за восемнадцать лет в ней не подготовлено ни одного профессора из россиян. Та речь и аукнулась ему вскорости. Немецкие профессора единогласно постановили вычитать из его жалования деньги на трех студентов, направленных за границу для обучения, которые бухгалтерия академии записала на его фамилию. Он стал доказывать конференц-секретарю Винсгейму на академическом собрании, что не справедливо суммы, кои причитались на троих, забирать у него одного. По молодости и своей горячности за несогласие конференц-секретаря обозвал при всех бараном и обложил матом. За что и был взят под арест, пока следственная комиссия не восстановила справедливость.

 

Только с тех пор по академии и при царском дворе поползла молва, будто Ломоносов не терпит всего инородного, а от немецкого языка или фамилии не русской его завсегда воротит. И никто не берет во внимание, что жена у него по отцу и матери – немка. В девичестве носила фамилию Цильх. А проживают они с нею, не в пример другим, душа в душу уже больше двух десятков лет. Что дома они не только между собой, но и с дочкой немецким и русским свободно пользуются.

 

Злит же Михайла совсем иное. Упорное нежелание столь ученых мужей признавать, что российский и мужицкий ум может быть не хуже немецкого и дворянского. А язык русский по красоте и богатству слов не уступает латыни, немецкому или другому.

 

Опять же зело обидно. С чего всякий русский, как только мало-мальски обучится, начинает пялиться на Европу, а свою страну ни во что не ставит. Хотя всякому балбесу ведомо, что любой день зарождается на Востоке, а на Западе – помирает. Разве Бог просто так такое устроил?…

 

Может быть, для тех, кто живет и зарабатывает деньги на свое существование в чужой стране, слово Отечество мало что значит. А он, понаслаждавшись в молодые годы удобствами в Европе, не соблазнился, не остался там. Не в чужом краю, а в России себе на пропитание находит. И по ночам снятся ему не фейерверки, которыми любят украшать свои праздники немцы и голландцы, а сполохи северного сияния над родным поморским краем…

 

И совсем не ради личной корысти, когда сочинял первую оду Елизавете Петровне, а по твердому собственному убеждению он написал про то, что науки юношей питают, отраду старцам подают, в счастливой жизни украшают, в несчастной случай берегут. Что может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля раждать…

 

Как пролились на бумагу эти строчки, Бог только знает. Но Ломоносов отлично помнит, что не занимался в тот миг ни подсчетом ударных и безударных слогов. Ни разделением рифм на мужские и женские, как того требует от поэтов Сумароков. Но чувствовал Михайло всем нутром своим, что не пышное славословие царице на нескольких страницах, а именно эти короткие строчки, вспорхнувшие из его души, не затопчут и не сотрут будущие годы. Наверняка любезны станут они многим, повторять будут их не раз и стар, и млад. Он уже твердо знал, что музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно. Они кого хотят, того и полюбят…

 

Напраслину катит на него Сумароков, будто в одах Ломоносов себя возле цариц восхвалить стремится. Совсем для другого он за перо берется.
В каждой оде он все-таки ухитрялся лишний раз напомнить императорским особам и о нуждах, в коих пребывают забываемые ими науки и российские города:
Возри на храмы опалены,
Возри на стены разрушены;
Я жду щедроты твоея…
Так в своих стихах от имени Москвы обращался он к Елизавете Петровне. Даже Шувалов, прочтя это место, в первый раз рассмеялся:
– Ну и хитрец ты батюшка, Михайло Васильевич…

 

Значит, прекрасно понимал, о чем печется пиит. А то, что Шувалов не захотел разобраться в разнице между тем, что пишет Сумароков и Ломоносов, как первый оценивает собственное место в поэзии, науке и какое отводит ему, Ломоносову, и огорчило больше всего Михайла. Ведь всю жизнь он отличал людей не по происхождению, званиям, а только пользой, которую те приносят науке и отечеству.

 

Все это он и постарался вложить в свое письмо. Закончил основу послания и перечитал его еще раз. Потом и такое место добавил: "Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но даже у самого господа бога, который дал мне жизнь и разум".

 

Заложил перо за ухо и стал размышлять над тем, а стоит ли такие слова оставлять в письме. Не очень ли они обидят Шувалова. Но вспомнился голубоглазый любопытный гимназист, смотревший сегодня вечером на Луну в изобретенную им трубу. Подумалось, что, может быть, когда-нибудь праправнук того же мальца, подталкиваемый интересом к познанию, пойдет к архивариусам, чтобы выяснить, как становилась и росла наука российская или литература. Станет листать рукописи всех профессорских дел, проходивших через канцелярию академии. Возможно, и это письмо отыщет. Так нужно ли вычеркивать столь важные слова? И как следует окончить такое послание, дабы и потомкам стало ясно, что не гоже человеку позволять топтать себя людям сильным и денежным?..

 

Он начал отыскивать запропавшее перо, пока не вспомнил, куда его положил. Вытащил из-за уха, обмакнул в чернильницу и не стал ничего вычеркивать. Только добавил в конце дипломатичную приписку, расположив ее на листке таким образом:
"Ожидая от Вас справедливого ответа, с древним высокопочитанием пребываю
Вашего высокопревосходительства
униженный и покорный слуга
Михайло Ломоносов".
Внизу дописал:
1761 года.
Генваря 19 дня.

 

А в своем деловом журнале за январь месяц, как требовала того инструкция для членов академии, пометил дату составленного письма, кому и о чем оно написано.
Задул свечу и заметил, как за окном в петербургском небе тихо дышит над городом северное сияние далекими сполохами.

 

Илья СТАРИКОВ

 

Сообщение:

*

НОВОСТИ